Протискиваясь через тесноватую даже для бабы дверь, оно идет по двору к нам, и земля дрожит от тяжелых шагов, а я, умерев уже, кажется, тысячу раз, обреченно опускаю голову и исподлобья гляжу на приближающееся, стараясь уподобить его чему-нибудь — просто так, чтоб хотя бы последние секунды не оставлять себя наедине с ужасом. Оно похоже на баклажан. Или нет, на кита. Да, на кашалота — лобастого, вся масса в голове. Или… Во! На Шрека! Если Шрек втянет голову в плечи! Точно! Тут как-то оказывается, что я вовсе не боюсь. Точнее, боюсь — если это можно так назвать: я боюсь рассмеяться — сейчас нельзя, не время. А жаль, я б щас поржал, ведь Шрек, вылитый Шрек! Эх, тебе б еще эти фирменные уши трубочкой…

Но расслабуха продолжается недолго, меня вновь окатывает сперва опасеньицем, а потом и снова страхом — чего это оно так близко подходит? Ему чего? Пытаясь вглядеться в раскачивающийся прямо передо мной баклажан, я обнаруживаю, что не могу прямо смотреть на него — мой взгляд не хочет удерживаться на его пухлой туше и все время соскальзывает на что-нибудь другое. Я вспоминаю, как смотрят на невидимое, и тут же впериваю зрачки в обрывок пачки стирального порошка, ярко белеющий среди затоптанного сора, и смотрю на тушу краем глаза, перенося все усилие подальше от того места, куда смотрит зрачок. Помогает. Теперь я могу видеть или бабу, или баклажан, меняя что-то такое, о чем не имею понятия. Но пользоваться этим, оказывается, могу: вот баба. Вот опять эта здоровая шняга. Вот опять баба… Э! Эй, ты чо?! — едва не вырывается у меня, когда баба склоняется к нам и, зачерпнув молока из ковшика, шлепает его прямо на колени — сначала Тахави, потом мне! Я чувствую, какое оно теплое и как грубая ладонь бабы цепляется заусенцами за ткань джинсов. Она словно в трансе, настолько неприцельны ее движения, но я вижу, как она собранна и напряжена.

Закончив уляпывать нас молоком, баба берет курицу за связанные ноги, и я замечаю, что глаза у курицы светятся, словно фары, ярким оранжевым светом; этого света хватает, чтоб довольно ярко осветить перемешанную со щепками грязь у подножия колоды.

В колоду вбиты два гвоздя. Продев между ними курицыну шею, баба вытягивает курицу и ловко отрубает ей голову, тут же перехватывая за грудь и направляя кровь в миску с зерном. Слив кровь, баба нацеживает немного в ладонь и выпускает тушку, и я понимаю, что сейчас она проделает то же самое, что и с молоком. Бросаю быстрый взгляд на Тахави — тот сидит, подобно «настоящему индейцу», которому «завсегда везде ништяк», настолько исполнена покоем и безразличием к происходящему его фигура.

Мне становится немного стыдно, что я так дергаюсь по мелочам, и поэтому довольно спокойно переношу процедуру вымазывания кровью джинсов и низа куртки.

Закончив с пачканьем нашей одежды, баба переносит миску с плавающим в крови зерном на колоду и куда-то уходит. Отсутствует она довольно долго; впрочем, не исключаю, что мне просто показалось. Возвратившись, баба достает что-то из-за пазухи, и я в каком-то бездумном любопытстве встаю и немного обхожу ее, чтобы увидеть, что она там возится — баба стоит к нам спиной.

Она едва не умирает от страха — я нисколько не сомневаюсь в трактовке того, что увидел в ее вылезающих от ужаса глазах. Поняв, что делаю что-то не то, я поспешно возвращаюсь на место, удостоившись по дороге ничего не выражающего взгляда Тахави. Баба стоит как стояла, замерев и тяжело, как усталая лошадь, подымая и опуская бока. Она сильно напугана, но берет себя в руки и продолжает копошиться: рвет на части темно-красную тряпку, за которой ходила в дом. Всего-то навсего, а я чуть не устроил ей инфаркт, пытаясь посмотреть, чем же она там занята.

Разорвав тряпку, баба, бормоча что-то под нос, сначала мочит лоскутки в молоке, а потом заворачивает в них кровавое зерно и растаскивает получившиеся сверточки по углам двора. Что она там с ними делает, мне не видно: стало уже совсем темно, а встать и посмотреть я не решаюсь. В этот момент меня как будто окликают изнутри, и я смотрю куда-то сквозь свои колени — там оказывается какая-то странная серая земля и ручеек. Сначала я вижу его сверху, а потом становлюсь его истоком и наблюдаю, как странная медленная не вода осторожно прокладывает себе путь по ноздреватому серому грунту.

Не вода живая и разумная, она течет не просто так, а целится в огромный… то ли шкаф размером с дом, то ли дощатый небоскреб, не знаю, как это назвать эту в высшей степени нелепую конструкцию, напоминающую косо торчащий из осыпающегося глинистого обрыва ящик из мелких-мелких досок, через которые просвечивает щелястая пустота внутри. Я присматриваюсь и тихо ойкаю — сразу было незаметно, ведь в пустой степи нет ориентиров для сравнения, но этот шкаф вовсе не из маленьких досочек, размер досок на грани представимого, просто этот шкаф настолько огромен, что его размеры не сразу укладываются в голове. Оценив его истинные размеры, я вдруг всем телом начинаю ощущать, как ему здесь стоится. Иногда бывает сильный ветер, и тогда ящик немного подраздвигает доски, чтобы ветер свободно проходил сквозь него; но иногда он не успевает своевременно среагировать, и тогда ветер давит его, сначала играя, а потом все сильнее и сильнее, превращая безобидную шутку в злобный бой до смерти, и тогда ящик принимает свою близкую смерть и стоит уже без непреклонной решимости выстоять, но ветер всегда передумывает и не доводит дело до конца.

Именно в этот ящик и хочет забраться не вода. Она очень обеспокоена тем, что может промазать и не попасть с первого раза точно под этот сарай-небоскреб, и я недоумеваю — как можно промазать мимо него, ведь этот ящик — единственное, что вообще есть на равнине?

— То, что ты назвал «не вода», не может увидеть этот «ящик». Оно не может смотреть в этом мире и полностью полагается на тебя.

— На меня? — изумляюсь я, даже не удосужившись удивиться появлению невидимого собеседника.

— Конечно. А ты разве не видишь, что «не вода» течет из тебя? Если ты не попадешь, то она вытечет, и все.

Меня продирает ужасом, и я начинаю лихорадочно искать, как же управлять не-водой, чтоб направить ее точно по адресу. Страх внутри разрастается, и я едва не теряю контроль над собой, чуть не начинаю скулить, пытаясь нащупать рычаги управления не-водой. Наконец способ направлять ее нашелся. Это очень просто, я знаю, как это делается, с самого раннего детства, и мне резко становится наплевать, что будет и с этой не-водой, и с дурацким сараем-переростком…

Тут я понимаю, что все кончилось, и мы с Тахави так же сидим рядком на вонючем дворе, глубоко, чуть ли не до половины задавив ножки стульев в раскисшую почву. Баклажан с каким-то небесным грохотом падает ничком в грязь и лежит, не двигаясь. В наступившей ночи баклажан почти сливается с тьмою двора, и его огромную массу скорее ощущаешь, чем видишь.

Не обращая внимания на бабу-баклажан, мы встаем и идем к машине. Тахави шустро открывает створки, я легонько газую и выкатываюсь со двора.

Хорошо быть читателем, получаешь, как в МТС, «все и сразу», а на самом деле тут перерыв длиной в полгода: завезя Тахави, я получил звонок из дома, мне надо было срочно возвращаться, и вышло так, что все лето приехать как-то не складывалось, а потом не было возможности спокойно поговорить. Наконец долгожданный разговор состоялся:

— Тахави абый, а че это там за вода такая была? И еще сарай? — К тому времени я уже вдоволь напережевывал тот визит к «охотнык», от сочного волокнистого мяса его фактуры остался лишь жалкий безвкусный комочек, который больше не вызывал ни страха, ни даже особого интереса. Единственным, как мне казалось, непроясненным моментом оставалась «не-вода» и тот чудовищный сарай, в которых, как я чувствовал, и крылась вся суть случившегося тогда.

— Хочешь? Давай съездим, спросишь Рузалину сам. Ей опят времь пришел. Поедешь?

— Не-е-ет, — поежился я. — Че-то у нее там воняет больно. Не хочу.

— Не хочшь, как хочшь, — на удивление покладисто отозвался Тахави. — Один поеду.