— Видал?

— Дык.

— Во расписная, да же?

— Ага… Слышь, Бакир, может это, отдерем?

Я промолчал, так как совершенно не представлял себе, как это делается: видеть со стороны и делать такие дела лично — две большие разницы; к тому же в гордых базарах старшаков, как они где-то кого-то «завалили и отодрали», я всегда чувствовал явную и боязливую лажу. Видно, не такое уж и легкое это занятие. Пока я тормозил, тетка умудрилась как-то миновать наш двор, ее плащ уже маячил за прозрачной сиренью у проулка.

Мы двумя натужными деревянными буратинами прошли несколько десятков шагов до выхода со двора и стар-танули, безмолвно-хищными тенями пронесясь по сонным переулкам частной застройки, не задев ни травинки, не оставляя следов в мягкой деревенской пыли. Именно в тот день я узнал чувство охоты. Яркое и какое-то полное, окончательное, оно больше никогда уже не повторилось, хотя с той поры мне доводилось охотиться на очень разную дичь.

Вылетев на деревянный тротуар, разделяющий застройку и сквер перед ремеслухой, мы встали как вкопанные: нашу добычу перехватил хищник покрупнее. По дорожке медитативно брел крепко пьяный мужик из монтажной общаги, мы сразу поняли это по коричневым пятнадцатирублевым клешам, фасонисто обметавшим прогибающийся под их владельцем дощатый настил. Наша добыча уже попала в поле его локатора, и теперь, отрабатывая турбинами враздрай, он осуществлял грубую наводку, с трудом разворачивая на цель тяжелую лохматую башню главного калибра.

Мы напоролись на невидимый барьер. Охота окончилась.

Мужик раскорячился на тротуаре, по-хозяйски уперевшись в твердь ногами, и наклонил губастую голову, старательно фокусируя на бабе мутный от портвейна взгляд. Как я теперь понимаю, мужик был очень силен — баба напоролась на его собравшийся наконец взгляд, как на крупнокалиберную пулю: ее чуть ли не откинуло назад; едва не потеряв равновесие, она снова качнулась, но уже в сторону мужика.

Не трогаясь с места, он дожидался, когда штормящий асфальт выкинет бабу к его ногам. Дождался. Когда бабу поднесло, мужик деловито помял ее, словно оценивая упитанность, и, видимо, счел достаточной, так как рыцарственно запахнул вновь разошедшийся плащ и целеустремленно поволок даму на стройку, резко сменив прежний курс.

Бабу мы ему простили тут же — к своему облегчению; что с ней делать в конце охоты, никто из нас толком не знал. Мы не простили ему добычу. Это была наша добыча. Мы ее выпасли и довели до самой почти стройки, вот она, готовая, бери и… А тут он. На все готовое, понимаешь. Даже выходной строителей казался именно нашим вкладом в дело, который мужику следовало компенсировать. Он стал нам должен, теперь мы «имели с него получить».

Мужик отбуксировал расслабившуюся и издающую бессмысленные хихиканья добычу в пустой ПАФ, стоявший незапертым с марта месяца, когда его покинула отработавшая на стройке бригада плотников. Мы хорошо знали этот вагончик с кузбасслаковым «ДМБ-76 Ленкорань» на торце, как, впрочем, и всю стройку — от нашего двора до нее пять минут ходу. Любой из нас мог без запинки описать, че там внутри. Там справа стол под плакатом про технику безопасности и две скамьи, на столе банка от венгерской томатной пасты, горько воняющая папиросными бычками. Слева два ряда шкафчиков со всяким тряпьем на дне, в самом дальнем — вонючие стоптанные сапоги. У торцевой стенки топчан из кирпичного поддона, заваленный толстым слоем газет. Да там кругом одни газеты, на полу, на столе, на скамейках.

Плотничий стружечный дух недолго держался в его пропотевшем фанерном нутре. Как только бригадир плотников снял с дверей свой замок и плотники уехали, мы, помню, не дожидаясь окончания рабочего дня, мухой прошарили весь ПАФ — случалось, строители забывали в шкафчиках путевые шмотки, шапки по зиме, часы, а бывало, что и деньги. Потом, лазая по стройке, мы быстро перестали заходить в этот пафик, делать там было нечего.

Теперь мужик драл там на топчане нашу тетку: топчан скрипел, мужик хыкал как паровоз, тетка противно блеяла, и что-то чавкало и потрескивало, мы еще подумали, что кто-то из них пердит, но для пердежа ритм был слишком правильным.

Мысль, как наказать их обоих, пришла к нам одновременно — видимо, оттого, что мы одновременно почуяли запах сухой обрези из-под основательно сколоченного крыльца. Мы синхронно посмотрели на сухие концы горбыля, увязанные проволокой пачки которого высовывались наружу, переглянулись (Они такие выбегут, а крыльцо горит! Зыко?! А то! И слезти никак! Только перепрыгивать! Во пересрутся! Давай? Давай! Долго разжигаться… А вон польем возьмем у малярш! Точно!) и одновременно уставились на ряд фляг и бочек возле бытовки бригады отделочниц.

На беду мужику (а может, и бабе), легко отковырнулась только маленькая пробка бочки; горловины и замки фляг оказались намертво затекшими какой-то липкой гадостью. Сунувшись к отверстию понюхать, мы едва не выплюнули легкие — ох как резко шибануло из ее гулкой тьмы, но зато шибануло правильным; мы сразу поняли, что это что-то должно хорошо гореть.

— А как набрать?

— Да хуй знает… Давай сначала подкатим.

— Ты глянь, она не полная?

— Не… Нет, вроде.

Мужику опять не повезло — рельсы озаботились, чтобы бочка не оказалась неподъемной для нас, там было едва ли больше трети, а то и четверти. Осторожно опрокинутая, приглушенно громыхающая бочка успела сделать лишь пару оборотов, и раскачавшаяся жидкость легко вышибла неплотно вдвинутую на место пробку. Запах стал невыносим, это уже был не запах, а настоящая химическая война, но мы все же докатили плещущую посудину до крыльца, повернув отверстием вниз. Все вышло совсем не так, но, в общем-то, нормально: желтоватая гадость немного попадала под пачки горбыля, но большинство ее куда-то девалось.

Не дожидаясь, когда все хорошенько намочится, мы отошли на пару шагов и начали кидать спички, пытаясь угодить на промоченные уайт-спиритом участки земли. Наконец пыхнуло; да так, что мы вмиг остались без ресниц и бровей. Кинувшись за железную будочку сварного поста, я сильно зацепил коленом бочку, стронув ее с места, и она помаленьку покатилась под незаметный на глаз уклон. Поэтому, думаю, мы и остались живы: бочка обязательно ебнула бы, окатив нас остатками — стояли мы подходяще.

Когда огонь подрос и скользнул вагончику под брюхо, пафик ненадолго задумался и вспыхнул сразу весь; стали лопаться и посыпались из окон стекла — мы так и не поняли, мужик ли это их поразбивал, пытаясь вылезти наружу, или все-таки это от пламени. В небо протянулся огромный черный хвост, какой-то слишком большой для такого маленького и недавно начавшегося пожара. Мы поняли, что сейчас сюда набегут, и дали ноги.

Приехали пожарные, потом менты. Еще чуть позже появился и исчез за вагончиками «рафик» неотложки. Завороженно наблюдая с крыши четырехэтажки поднявшуюся на стройке суету, я четко понял разницу между собой и Филимоном. Даже не так: я понял, что нас нет. Не вообще нет, а нет вот этих, с ободранными локтями и грязными коленями, испуганных и сопливых существ. Мы лишь крошечные чешуйки на остриях огромных конусов из всех тех людей и их мыслей, что были до нас, мы так, на мгновение, а потом будут другие. И конусы эти разные. Мой не такой большой, но начинается невероятно далеко и давно, между песком и небом, а филимоновский стал совсем недавно, от этого он дымчатый и жидкий, там играет гармошка и отражаются в лужах желтые окна — на улицах грязно, потому что недавно был дождь, там не верят друг другу и хотят убить.

Мне не понравился мир, откуда пришел Филимон, мой лучше, хотя там тоже не верят, но не потому, что так надо, а потому что незачем, и еще я понял, как устроено то, что кажется дружбой, — или ты втягиваешь другого к себе, или он тебя; это было как-то связано именно с формой этих конусов и оттого было бесспорным. То, что видно как фигура, нельзя оспорить или понять неправильно: вот круг, он не может совпасть с квадратом и не может с треугольником. Это и есть — Мир, вот этот конус, и какой бы ни был чужой мир, в него никак нельзя попасть, потому что в нем уже живет хозяин, кроме которого там может быть только то, что ему кажется. Сколько бы ни было миров, живешь ты только у себя и выйти из своего мира не можешь. Хотя можешь, но для этого надо бросить вообще все, а такого я себе представить не мог.